Зоолог осекся.
– Хотя уже нашли, – поправился он. – Трава. Здесь нет травы. А значит, нет лугов и прерий, нет почвенного покрова, сформированного однолетними растениями, нет всего многообразия животных, связанного с этими растениями, почвами, местами обитания! Как жаль, что Владимир Леонтьевич не может нам подсказать – это больше по его части… Но я отвлекся. Эволюция произведет на свет траву – и еще одна тессера вашей вселенской мозаики встанет на место. Так вот, что случится, когда мозаика будет сложена? Вселенная исчерпаема; в ней нет места бесконечному поиску совершенства в усложнении.
Эсер пристально глянул на собеседника.
– У меня нет ответа на ваш вопрос, – признался он. – Возможно, что его и не существует. Если бы я верил во Всевышнего – а он свидетель, что я уже давно в него не верю, – я бы сказал, что со сложенной мозаики на нас глянет его лик. А так подумайте вот о чем: мы тоже продукт эволюции. Мы первые ее дети, наделенные разумом. Если отвлечься от телеологии и не говорить, что наш разум для чего-то нужен природе, – как же она отреагирует на очередной поворот эволюционных шестеренок? Эта машина работает все быстрее с каждым прошедшим эоном. Примитивные трилобиты ползали по морскому дну дольше, чем длятся мезозой и кайнозой, вместе взятые. Возможно, разум – это очередной этап, каким стал для животного мира выход из воды на сушу. Выход из скотского безмыслия на опасные, притягательные, полные возможностей берега рассудка. Дальше пойдет быстрее.
Он вздохнул.
– Мы примитивные твари. Полурыбы-полужабы, неспособные представить судьбу своих далеких потомков. Стоит ли спорить о том, чего мы не в силах вообразить?
Зоолога ощутимо передернуло.
– Всякий раз, – пожаловался он, – когда я бываю готов согласиться с вашими словами, вы тут же выдаете что-то такое, от чего волосы дыбом встают.
– Почему? – изумился Щукин.
– Я, знаете ли, ученый. Мы привыкли гордиться своим разумом, – ответил Никольский. – А вы этак походя утвердили, что наш интеллект – не столь уж совершенная штука.
– Недостаточно совершенная, чтобы строить из себя невесть что, – подтвердил Щукин с ухмылкой. – Я больше горжусь умением делать адские машины. Разум мне дала природа, а делать бомбы я научился сам.
Зоолога передернуло снова.
– Все время забываю… – пробормотал он вполголоса. – Вы производите впечатление образованного человека.
– Я и есть образованный, – напомнил эсер. – Недоучка, правда. Университет я так и не закончил…
– Могу понять ваши убеждения, – продолжал Никольский, не сбиваясь с мысли. – В конце концов, все мы студентами… а кое-кто и до седых волос… хм. Но что может заставить образованного человека бросаться адскими машинами? Никогда не понимал.
– Принцип наименьшего действия, – отрубил эсер серьезно. – Мне это только сейчас пришло в голову, но ведь правда: все, о чем мы сейчас говорили, можно приложить и к политэкономии. Все то же самое – horror comesii. Общество во всяком положении должно наиболее полно использовать свои производительные силы. И если этого не происходит – вступает в действие эволюция, переламывая через колено расточительных и отсеивая недостаточно изменчивых. А наше нынешнее общество, особенно российское, чудовищно расточительно. Его суть составляет бессмысленное натужное мотовство, оформленное в виде общественных рудиментов. Что такое наше дворянство, наша религия, наша нелепо переусложненная экономическая система, как не реликты прошлого, растрачивающие попусту энергию людского труда? Мы, революционеры, – агенты социальной эволюции, профессор. Природа на нашей стороне.
– И поэтому вы считаете себя вправе быть зверски жестоким и зоологически безжалостным, – дополнил Никольский. – Знаете, я верну вам ваши же слова. Мы примитивные твари. Стоит ли лезть лапами в процессы, которых до конца не понимаем? Лично мне было бы спокойнее, если бы эволюция делала свою работу сама, не полагаясь на таких агентов.
Щукин пожал плечами.
– Не зарекайтесь, Александр Михайлович, – предупредил он. – Эволюция лишена сострадания. Даже социальная. Не стоит полагаться на ее милость. Может получиться… кроваво.
Он потянулся и тут же сморщился, прикоснувшись к повязке на боку.
– Однако почти стемнело, – сменил он тему. – А наш ареопаг общественных рудиментов, то есть, простите, офицерское собрание, все не завершит работу. Бдят над картами…
Никольский потер усталые глаза.
– Да, затянулось собрание. Ну ничего, Владимир Афанасьевич нам все расскажет, когда закончится. Мне, человеку штатскому, положение представляется весьма серьезным, но, возможно, капитану Колчаку или капитану Нергеру…
– …оно, скорей всего, покажется совершенно безвыходным, – заключил эсер. – Впрочем, могу ошибаться. В конце концов, если тебя приперли к стене… – Он ухмыльнулся, блеснув зубом в сумерках. – Стену всегда можно взорвать.
Глядя на собравшихся в кают-компании офицеров «Бенбоу», мичман Гарланд неожиданно подумал, что «совещание» – не совсем походящее определение для происходящего действа. «Траурная церемония» отразила бы суть намного лучше.
Сходства добавляла нависшая над столом тягостная, как обвисшие паруса, тишина. Капитан-лейтенант Харлоу стеклянно глядел куда-то на стену, майор с преувеличенным вниманием изучал петли скатерти перед собой, а лейтенанты Томпсон, Маклауд и бледный, под цвет перетянувшей голову повязки, Додсон старательно изображали авгуров, стараясь не встречаться друг с другом взглядами.
– Итак, джентльмены, – не выдержал наконец майор, – нас можно поздравить с очередным провалом?!