Тушу ящера в лагерь притащили уже к закату. Матросы едва успели приволочь достаточно бревен для костров, когда невидимое за тучами солнце закатилось совсем и тугую, словно рыбий пузырь перед глазами, сумеречную мглу сменил кромешный мрак.
С дровами в лагере вообще было сложно, как это выяснилось в первый же день. До ближайшего леса – пять верст, а на берегу не росло ничего такого, что годилось бы в костер. Хвощи гореть отказывались напрочь – чадили, стреляли почище китайских хлопушек, но не занимались. В конце концов оказалось, что жечь следует невысокие деревца, которые сначала посчитали цикадовыми и даже не пытались рубить – все равно внутри окажется волокнистая влажная каша. Вместо каши под волокнистой корой обнаружилась плотная масса, похожая на застывшую смолу, в которой с трудом можно было распознать древесину. Горела она тоже плохо, но давала долго тлеющие угли: света от такого костра было немного, зато для кухни дрова подходили в самый раз. Поначалу часовые у баррикады нервничали в почти полной темноте, но за три ночи ни одно животное так и не решилось приблизиться к лагерю – то ли звери опасались людского присутствия, то ли вовсе не водились в ничейной полосе между морем и лесом.
– И все-таки это динозавры, – продолжил Никольский прерванный утром разговор, дожевывая кусок мяса. – Вкусно… хотя и жалко.
– Жалко, что мы не смогли снять целиком шкуру, – согласился Обручев. – Но лучше для этого подстрелить взрослый экземпляр. Правда, его мясо мы вряд ли сможем разжевать.
– Поразительное животное, – признался зоолог. – Я думал, что меня в этой стране чудес больше никакие чудеса удивить не смогут. Я ошибался. Вы знаете, что этот зверь отличается от известных нам классов рептилий не меньше, чем те – друг от друга?
– Могу догадываться, – кивнул Обручев. – Конечно, палеонтология изучает лишь скелеты доисторической фауны – мягкие ткани сохраняются разве что в вечной мерзлоте, как у мамонтов… но этого достаточно, чтобы выделить динозавров в отдельную группу. Даже несколько отдельных групп.
– У них четырехкамерное сердце, – сообщил Никольский. – Как у крокодилов. И необычайно удачно устроенные бедренные суставы. Вы говорите, они вставали на задние лапы?
Геолог кивнул.
– Было бы интересно увидеть представителей других групп ящеров… хотя я даже не знаю, можно ли называть их ящерами. По многим признакам они ближе, как ни странно, к птицам.
Он облизнул палочку.
– Заставляет задуматься, верно? – проговорил он. – Нам казалось, что эволюция несет живые формы в себе, словно река, к некоему преславному устью: идеалу приспособления, дарвиническому совершенству. А то, что мы видим в Новом Свете, напоминает игру в карты, биологический пасьянс. Отдельные приспособления, формы, решения – инженерные, не побоюсь этого слова, решения – возникают в существах, явным образом никак не связанных! Природа собирает мозаику или играет в меккано заранее подготовленными фигурками гомологий. Утконос, ихтиорнис, птерозавр – животные, будто составленные из лоскутов. Почему сердце динозавра гомологично сердцу курицы? Почему глаз человека носит пугающее сходство с глазом осьминога? Природа раскладывает карты и продолжает их тасовать… пока пасьянс не сойдется.
– Это… телеологический подход, – брезгливо заметил Обручев.
– Ага, – согласился Никольский. – Если вы не заметили, эксперимент Разлома тоже… телеологичен по своей сути.
Оба ученых замолчали. Обручев чувствовал, что беседа соскальзывает в философское болото, куда ему вовсе не хотелось забираться. Он был по натуре своей ученым, и в его системе ценностей понятие «знать» непременно предшествовало «понимать», в то время как метафизика беспрестанно пыталась поменять их местами. К несчастью, продолжить разговор ему не удалось.
В лагере царила тишина. Матросы разошлись по палаткам, если не считать часовых у баррикады. Молчала и природа: крикливые сордесы на ночь забирались в гнезда, замолкали местные сверчки и кузнечики. Только вздыхал прибой, и шелестел ветер, и чуть потрескивали угли в костре.
Поэтому совершенно отчетливо был слышен звук, который невозможно перепутать ни с чем. Звук, глубоко врезанный в самые основы человеческого сознания как символ тревоги и ужаса.
Мучительный, булькающий предсмертный хрип.
– Версию с туземцами это отметает, – заметил Колчак суховато.
Если бы Дмитрий Мушкетов не знал твердо, что Разлом случился менее года тому назад, то решил бы, что корабль покоится на рифах чуть меньше вечности. Видимо, он налетел на скалу всем бакбортом, и потом его долго возило по острым камням днищем, так что в конце концов шхуна попросту переломилась пополам, но не затонула – для этого в том месте, куда ее забросили волны, было слишком мелко, а повисла на рифах кормой, в то время как носовая часть, накренившись, застряла бушпритом в подводной яме. Паруса давно смело ветром, обломки мачт торчали гнилыми зубами. На корме проступало название: из-под наспех намалеванного дешевой краской «Maui Pearl» виднелось старое, вбитое бронзовыми буквами в доски «The Falconet».
– Что за посудина? – поинтересовался геолог наивно. – Британская?
– Если бы, – вздохнул Колчак. – Боюсь, что никакого значения не имеет, под каким флагом она плавала.
Он глянул в бинокль на вершины прибрежных скал. Дымный столб оборвался, когда стало ясно, что канонерка не пройдет мимо, и сейчас жертвы кораблекрушения – если это были они – не подавали никаких признаков жизни.
– Трехмачтовая шхуна, – пояснил он в ответ на непонимающий взгляд Мушкетова. – С дополнительными парусами – не штормовыми, а дополнительными: лиселя… впрочем, вам это будет непонятно. Буквы названия не набиты на доски, а врезаны заподлицо, чтобы можно было замазать, а потом отскрести старую краску. Построена для скорости и скрытности. Это корабль контрабандистов – в лучшем случае. А то и хуже. Скорей всего, американский: вот уж кто ничем не брезгует в Тихом океане. И котика бьют, и калана… это не зверобой, конечно, но скупать у туземцев меха – для такого корабля милое дело. Берутся за все, что может принести прибыль. Стервятники.